Идущие в ночи Роман

ч. 1 ... ч. 5 ч. 6 ч. 7 ч. 8

Глава пятнадцатая

В Ханкале, в штабной палатке, где мягко шумел калорифер и в оконце врывались морозные солнечные лучи, генерал выслушивал доклад начальника штаба. Не доклад, а радостный, бушующий рассказ очевидца, повествующего о разгроме чеченцев.

— Сам смотрю, глазам не верю! Прут валом на минное поле, как козлы! Как заговоренные! Думаю, сейчас свернут, опомнятся! А они в реку! Что за черт, думаю! Неужто решили все утопиться?! Метров пятьсот по воде, кто по грудь, кто по что! Вышли на берег, с них течет, как с коров! Снова прут! Что за черт, думаю, почему не взрываются? Может, мины из бракованной серии? Потом трах — один! Трах — другой! Как пошли рваться! Как орехи! Никогда такого не видел!..

Начальник штаба, взволнованный, румяный, шевеля пышными холеными усами, бил кулаком, показывая, как колют орехи. Генерал слушал его, переспрашивая, желая знать все мелочи, все детали разгрома.

— Вот это по-нашему, по-суворовски, по-кутузовски! — потирал он руки. Помолодел, распрямил утомленные плечи, посветлел лицом. — Поздравляю с завершением операции «Волчья яма»! Грозный очищен от бандитов. Теперь работа саперам и комендантам… Пусть ОМОН догребает за нами остатки! А где начальник разведки? Где Пушков? Его замысел, его победа! Почему не доложили о его возвращении?

— Кто-то видел, вроде он шел к вертолету, — пояснил начальник штаба. — Полетел в Моздок. Сына его перевезли в моздокский морг. Вместе с сыном отправился.

— Жаль Анатолия Васильевича, — сокрушенно покачал головой генерал. — Единственный сын… Пусть берет отпуск и летит хоронить. Теперь ему нужно много сил душевных… Так, ну а дальше? Как их дальше мочили? — Он требовал продолжения рассказа, который его возбуждал, питал энергией утомленный дух.

— А потом их всех осветили! Люстры повесили, как в Колонном зале Дома Союзов! И пулеметами с флангов! Они бегут, а под ними земля взрывается! Тысячу наколотили, не меньше! Я под утро в ночной бинокль смотрел, весь берег шевелится, кто ползет без ног, кто корчится!

— Послать вертолет, пусть их «нурсами» успокоят! Из жалости! — хмыкнул генерал. — Или лодку послать с пулеметом! Пусть их добьет! «Лодка милосердия» называется!..

Оба засмеялись шутке, и начальник штаба разгладил свой пышный ус, завернув на его конце тонкий золотой завиток.

— Басаев жив, ушел? — спросил генерал. — После того, как сработает самоликвидация минного поля, сразу послать разведчиков для опознания Басаева… Ты его, часом, не разглядел в ночной бинокль?

— Кто же его разберет среди ночи. Я его и днем не узнаю… Разрешите анекдот про то, как распознать Басаева.

— Говори.

— Вот, значит, наш спецназ изловил латышскую снайпершу. Ну, мужики долго живут без женщин, раздели ее, приготовились. Глядят, а у нее на ляжках татуировка, выколоты два чеченца. «Кто такие?» — спрашивают. «Один, — говорит, — Масхадов, другой Басаев…» — «Где какой?» — «Сама не знаю…» Ну, стали гадать, не могут разобраться. Позвали из села муллу. «Давай, — говорят, — отец, покажи, где Масхадов, а где Басаев». Мулла смотрел на одного, на другого, говорит: «Не знаю, который из них, слева или справа. А в центре точно Хаттаб!»

Генерал первый захохотал, раскрывая румяные губы с белоснежными зубами. И оба захохотали, крутили головами, повторяя: «А в центре точно Хаттаб!..»

Генерал позвал порученца, и тот возник, как расторопный удалец из сказки:

— Принеси нам по рюмке. И чего-нибудь там закусить…

За брезентовым пологом словно заранее был приготовлен подносик, и на нем — раскупоренная бутылка коньяка, рюмки, нарезанная белая рыба.

— Ну, что хочу сказать! — Генерал поднял рюмку. — Выпьем за русскую Победу!

Торжественно чокнулись, выпили залпом, радостно оглядели друг друга.

— Разрешите войти, товарищ генерал! — В палатку, слегка стесняясь, заглянул замначальника разведки Сапега. — Тут такая история… Спецназ захватил одну вещь.

— Снайпершу? — хохотнул генерал. — «А в центре точно Хаттаб!»

Начальник штаба засмеялся, распушив свежие лихие усы.

— Захватили кассету. Какой-то репортер, то ли француз, то ли чечен, нарвался на пулю. Стали смотреть кассету, а там заснят их вчерашний проход по Сунже. Здорово снято, как в кино. Решили вам показать, товарищ командующий.— Он протянул кассету, оглядывая палатку, находя стоящий в стороне телевизор с видеоприставкой. — Разрешите поставить?

— Ставь! А ты, Назаров, налей по Второй!

Сапега опустил на солнечное оконце брезентовую занавеску. Поставил кассету. Включил телевизор. И в сумерках на экране без единого звука возникло зрелище. Пылающие «мерседесы», охваченные пламенем «вольво», взлетающие в ярком бензиновом факеле джипы. Черные, едва различимые контуры нефтяных цистерн и хранилищ, трубопроводы и башни, в колеблемой сфере света крохотное цветущее деревце, и сутулые, обремененные поклажей люди шагают длинной колонной. В темном небе, окруженные туманным сиянием, оранжевые планеты и луны, росчерки пулеметов, бегут врассыпную люди, спотыкаются о лохматые кочки, валятся в снег. Повергнутый знаменосец с оторванной по колено ногой, волнистое зеленое знамя, и в складках материи, подняв заостренные уши, — волк.

— Попался, гад, в волчью яму! — Командующий радостно тянулся к экрану, словно дышал этим оранжевым светом, наслаждался видом гибнущего врага. — Уши-то тебе пообрезали!

Отрок лежал на спине, прижав к груди хромированный кассетник, выпуская из маленького приоткрытого рта оранжевое облачко пара.

— Скоты, детей не жалеют!..

Согбенная, впряженная в сани фигура бежит, надрываясь в постромках, и длинный огонь прокалывает ее, мотает и валит в снег.

— Заложников взяли, скоты… Басаевский почерк!

Камера скользнула по воронке, парной и липкой. Прошла по человечьей ноге, у которой, казалось, было два коленных сгиба. По второй, с истерзанной штаниной и отломанным башмаком. Осмотрела пальто, расстегнутое на груди, и две руки, сложенные крест-накрест, словно в гробу. Остановилась на лице с открытыми немигающими глазами, на которые надвинулась тень от лежащей рядом кожаной кепки.

— Стоп! — крикнул генерал. — Это Пушков!..

Камера заглядывала в лицо человеку, словно щупала ему лоб, а потом обозрела панораму с черной, сверкающей рекой, по которой бежали рыжие отсветы, извивались желтые змеи, и люди сыпались в воду, а со дна взлетали буруны, словно на людей набрасывались страшные подводные твари.

— Отмотай назад! — приказал генерал. — Разве не видишь? Пушков!..

— Так точно! — охнул Сапега. — Как же мы просмотрели!

И они снова смотрели пленку, лежащего на снегу начальника разведки, стараясь разглядеть в нем признаки жизни, какое-нибудь шевеление, облачко пара у рта.

— Вертолет! — приказал генерал. — Туда! — Он повернулся к начальнику штаба. — Сам полечу! Вывезем без посадки на мины! Спустим трос!

— Вам опасно лететь, Геннадий Николаевич, — возразил начальник штаба. — Еще остались живые чеченцы. Могут из пулемета достать.

— Выполняйте! — приказал генерал. И снова перематывал пленку, смотрел на знаменосца, на волка, на отрока с блестящим кассетником. И на Пушкова в осеннем пальто, с оторванными ногами, сложившего руки крест-накрест.

Вертолет с бойцами спецназа шел от Ханкалы на Грозный. Генерал поместился в кабине между первым и вторым пилотом, горестно глядел на мельканье полей, лесных полос, шоссейных дорог, по которым с неровными интервалами в обе стороны катили военные колонны. Город возник, как муть, затмевающая солнце. Как вялое курение больших и малых дымов, истекавших из развалин. Обглоданные коробки, клетчатые, без крыш, напоминали отпечаток огромной рубчатой подошвы, наступившей на землю. К вертолету из дымов потянулись бледные мерцания трассы. Видно, чеченский стрелок хотел зацепить машину, стреляя из пулемета в зенит. Вертолет отвернул от города, черкнув винтами закопченное небо, и пошел над заводами. Над серебристыми цистернами, башнями, жгутами трубопроводов, круглыми, как огромные футбольные мячи, хранилищами бензина.

Сунжа среди снегов казалась черной лентой. Отблеск солнца сначала бежал по глазированным снегам, а потом лег на воду, как желтая латунь. Подвесной мост рухнул в реку, и от него на воде дрожала длинная солнечная рябь, похожая на птичье перо. У берега, грязно-рыжая, рыхлая, потянулась гряда мусора — комья тряпья, бумаги, расщепленные доски, гниль, нечистоты, ржавые подтеки, бесформенные жеваные клочья. Словно по берегу проехал огромный мусоровоз, роняя из контейнера отбросы. Летчик снизил машину, пошел по изгибу реки над замусоренной бахромой. И среди тряпья, бумаги, разбитых саней на истоптанном, изрытом снегу стали видны тела, в камуфляже, в черных бушлатах и куртках, раскинувшие руки, воздевшие к небу мутные лица, заваленные набок, уткнувшиеся в снег. Остатки чеченской колонны, истерзанной минами, посеченной огнем пулеметов.

— Ниже! Прочешем! — крикнул генерал в ухо пилоту.

Вертолет приблизил к земле скользящую рыбью тень. Снизился так, что винты гнали в реке солнечные тусклые вихри. Медленно пошел над мертвыми. И все, кто был в вертолете, — генерал, подполковник Сапега, прапорщик Коровко, бойцы спецназа, — все смотрели, как под днищем проплывают бородатые лица с открытыми ртами и остекленелыми глазами, текут ошметки тканей, словно растерзанное лоскутное одеяло, чернеют в снегу воронки взрывов со следами копоти, тянутся ржавые следы, соединяющие воронку с застывшим телом.

— Где-то здесь! Повиси немного! — перекрикивая грохот винта, приказал генерал пилоту. Он углядел знаменосца, вмороженного в снег вместе с зеленым полотнищем. Ветер за ночь свернул и скомкал ткань, и волка не было видно. Где-то рядом, у знамени, судя по видеозаписи, находился Пушков. И генерал его увидел. Его обращенное к небу лицо. Сложенные крест-накрест руки. Ноги с нелепыми, неестественными перегибами, рыжую кровь.

— Стоп! — крикнул он в ухо пилоту. — Держать сектора обстрела! — обернулся он к бойцам спецназа, которые уже открывали иллюминаторы, просовывали стволы пулеметов. — Спускай трос! — приказал он Коровко. — Земли не касаться! Мины!

Вертолет колыхался в воздухе, раскачивая над Пушковым тень. В открытый проем дул ветер. Прапорщик Коровко спускал металлический тонкий трос с крюком-карабином. Свесил ноги, обхватив башмаками тонкую сталь, медленно стекая вниз по тросу, ближе к земле. Его отнесло от Пушкова, он делал пилоту знак, и тот, управляя машиной, возвращал ее к маленькой кровавой воронке, у которой лежал начальник разведки. Кругом было много заледенелых следов, валялись сани с покосившимся пулеметом, и рядом, в снегу, у головы полковника, с которой упала кожаная кепка, виднелась лепестковая мина. Коровко опасливо коснулся стопой земли, поместив ее в воронку от взрыва. Расстегнул пальто на полковнике, почувствовав твердое, неживое тело. Подцепил трос к поясу, закрепив карабин, поддернув, отчего тело дрогнуло. Стал карабкаться вверх, — и пока он возвращался на борт, вертолет косо пошел, набирая высоту, подальше от опасного места, и Пушков, оторванный от земли, чуть прогнувшись в спине, похожий на циркового гимнаста, полетел в небесах. Он летел над рекой, над убитыми, над ворохами растерзанного тряпья и изуродованного оружия, над полем брани, которое он усеял телами врагов и теперь был взят за это на небо. Летел над солнечными пустыми полями.

Валентина Пушкова боялась одинокого печального вечера, когда Москва медленно и устало гасит желтые морозные окна, заметает снегом пустеющие, с метельными фонарями, улицы, по которым мчится шальная «скорая помощь», разбрасывая фиолетовые безумные вспышки. И тогда в ее пустом доме выступает из полутьмы большая фотография мужа и сына — торжественно-строгие, прижались друг к другу плечами, полковничьим и лейтенантским погонами. Валентине не хотелось оставаться дома, и она решила развлечься необязательными, необременительными пустяками. Выбрала для этого Театр эстрады, что разместился в Доме на набережной, предвкушая шутки чтецов, пародистов, песенки и куплеты пересмешников, хохочущую нарядную публику, среди которой ей не будет тревожно и одиноко.

Зал был переполнен. Смеялись шуткам и намекам на шутки, и выражению лица, предварявшему шутку, самому виду выходящего на сцену артиста, перед которым ложились букеты, ставились корзины с цветами. А у нее было болезненное отчуждение от зала, от игривых актеров, от легкомысленных анекдотов. Не покидала раздражающая мысль — как могут эти нарядные москвичи радоваться до слез мягким скабрезностям, милым гримасам, нехитрым пародиям, когда в это же время в дикой жестокой земле воюют их соотечественники, движутся с погашенными огнями броневики и танки и горит жутким ночным пожаром огромный город.

Она не досидела до конца спектакля. Вышла в морозную синеву с дымчатыми фонарями, заиндевелыми фасадами, блеском шумящих, похожих на водопад, машин, льющихся с моста к «Ударнику» и дальше на Якиманку, с рекламой бабочки, радужно порхающей в зимнем тумане. Москва-река, незамерзшая, густая, с ленивыми льдинами, была окутана паром, сквозь который сияло золотое негасимое солнце храма Христа Спасителя.

Она прошла под мостом на Софийскую набережную с белыми посольскими особняками. Медленно двигалась вдоль парапета, за которым внизу маслянисто колыхались огни. И ее посетило видение — пестрый половик с черным сонным котом, стол с разбросанной колодой карт, тузы, короли и валеты, и старушка с синими глазками показывает червовую даму. Смеется: «Толюха, это твоя краля на веки веков!» Валентина улыбалась, когда видение исчезло, и она забыла, что вызвало у нее это умиление и печаль.

Кремль, вознесенный на холм, розовый, белый, с резными колокольнями, башнями, плетением крестов, серебряными и золотыми куполами, казался огромным садом, распустившимся в зимней Москве. Валентина взволнованно смотрела на этот небесный сад, взращенный волшебным садовником на небесах, пересаженный в русские снега и морозы для вечного цветения. Ей захотелось, чтобы сын и муж оказались сейчас рядом с ней. Пережили вместе с ней это волнение. Увидели Кремль ее глазами. Восхитились серебряными и золотыми плодами, выращенными небесным садовником.

Она тянулась через реку, словно хотела коснуться губами розовых лепестков, серебряных листьев, погрузиться в живую, дышащую глубину. Почувствовала, как окружающее ее пространство дрогнуло, по нему прошла рябь, Кремль стал размытый, словно потревоженное отражение. Стал колыхаться, распадаться, словно его смывало и он оседал, проваливался вместе с холмом и набережной в черный бездонный провал, в кромешную тьму, со своими церквами и башнями, золотыми крестами и лучистыми звездами, и в провале, куда он исчез, сквозила страшная пустота.

Она упала, больно ударившись о ледяной тротуар. Очнулась. Кто-то ее подымал, отряхивал снег с пальто, заботливо спрашивал. Она благодарила, отвечала несвязно, шла по набережной, ухватившись за парапет. Кремль, розово-белый, грозный, стоял на холме, казался обугленным, с запекшимися ожогами, поломанными зубцами и башнями, оплавленными куполами, словно пронесся сквозь жестокие слои мироздания, огненные бури и вернулся обратно, неся в Москву страшную весть о конце Вселенной.

Валентина держалась за ледяной парапет, чувствуя, как мертвящий холод втекает в нее и она каменеет, мертвеет, превращаясь в каменную скифскую бабу.

Антонина Звонарева, перед тем как лечь спать, достала из шкафа сыновью рубаху. Разглаживала пальцами воротник, умиляясь, думая, что ворот наверняка станет сыну тесен, в армии солдаты быстро мужают, растут в плечах и груди, и когда сын вернется, она купит ему новую, нарядную розовую рубаху, которую видела недавно в магазине. Она поцеловала клетчатую ткань, стараясь уловить на ней теплые запахи сына. Ей показалось, что пахнуло милым, птичьим запахом его светлого торчащего хохолка. Бережно, застегнув все пуговки, положила рубаху в шкаф.

Помолилась на ночь перед иконкой в медном окладе с малиновым теплым огоньком лампады — о здравии сына, о его скором возвращении домой. Помянула родителей, родственников, покойника мужа, пожелав им всем оказаться в небесном царстве, где нет болезней, печалей и в садах по тропинкам гуляют белокрылые ангелы. Медленно разделась, облачаясь в ночную рубаху. Видя сквозь сонные ресницы, как светится малиновая ягодка лампады, быстро заснула.

И приснился ей тяжкий неотступный кошмар. Будто она едет в поезде, в общем вагоне, через огромную сырую равнину с болотами, с мокрыми кустами, среди стуков и скрипов. Рядом на лавке стоит застегнутая сумка, в ней спрятана голова сына, которую она тайно везет домой, а соседи на лавках приглядываются к сумке, догадываются о ее содержимом, переговариваются между собой, указывая на сумку глазами. Ей страшно, что сумку начнут расстегивать, обнаружат голову сына, отберут, и будет ужасный скандал по поводу того, что она принесла в вагон недозволенную поклажу. Она хочет исхитриться, ускользнуть из вагона, унести с собой сумку. И как только за окном появились кирпичные стены и закопченная заводская труба и поезд стал останавливаться, она вместе с сумкой выбежала на перрон. Она оказалась в незнакомом городе, состоящем из одной-единственной улицы, уходящей в бесконечность. На улице нет домов, а одни только церкви. Двери открыты, в каждой сияют свечи, теплятся лампады, слышится пение. Ей хочется зайти в церковь, но она не знает, в какую. Проходит мимо дверей, пропуская церковь за церковью. Увидела золотой полукруглый вход, вошла. Нет народа, в пустом озаренном пространстве стоит священник, к ней спиной. Священник в золотом облачении читает книгу. Она не видит его лица, только светлые вьющиеся волосы, спадающие на плечи. Ждет, когда он обернется и ее исповедует. Он медленно оборачивается, свет заливает ей лицо, и она узнает сына, в парчовой, шитой золотом ризе, золотой епитрахили, со священной книгой в руках.

— Я ждал тебя, мама… Подойди… Я тебя исповедую…

Она приближается, встает перед ним на колени чувствует, как на голову ей ложится епитрахиль. И просыпается.



Февраль июнь 2000 года

Москва— Торговцеви
ч. 1 ... ч. 5 ч. 6 ч. 7 ч. 8