Идущие в ночи Роман

ч. 1 ч. 2 ч. 3 ... ч. 7 ч. 8

Глава третья

Утро было черно-синим, студеным, с ледяными сквозняками из выбитых окон, с холодным зловоньем подъездов, в которых накапливались солдаты штурмовой группы. Звякали автоматами, касками, цеплялись трубами гранатометов за поломанные лестницы и углы. Лейтенант Пушков стоял на скользких ступенях, избитых осколками и ударами пуль, пропускал солдат вниз, к подъезду, где, синий, волнистый, без следов, лежал снег. Солдаты теснились в подъезде, готовясь к атаке, осторожно взглядывали на нетоптаный снег с черными, еще мутными деревьями сквера, отделявшего их от соседнего дома. Едва различимый, похожий на висящий в воздухе грязный ком тумана, дом был объектом атаки. Казался мертвым, вымороженным, выжженным изнутри дотла вчерашним артиллерийским налетом. Но среди проломов, кирпичей, мусорных обугленных куч скрывались пулеметчики, снайперы, просовывались в бойницы острые репы гранат, тонкими струнками были пропущены у порогов минные растяжки. Множество зорких глаз всматривалось из бойниц в черно-синий сквер, смотрело вдоль вороненых стволов на обломанные деревья.

Город просыпался, готовый к боям. Его пробуждение напоминало запуск огромного холодного двигателя, начинавшего скрежетать мерзлыми, плохо смазанными поршнями. Они останавливались, заклинивались, снова проталкивались ударами и рывками. Начинал одиноко и нервно стрелять автомат. Его треск подхватывала тугая и злая пулеметная очередь. Звонко, коротко, словно лопался металлический стержень, била пушка боевой машины пехоты. Жарко рыкал танк, проталкивая свирепый звук сквозь промороженный воздух, и в открывшуюся дыру, расширяя ее, как прорубь, принималась долбить самоходка, ахала, словно тупая кувалда. Вдалеке вываливался из неба металлический ворох, от которого сотрясалась земля, — рвались снаряды «ураганов», взламывая асфальт мостовых, сокрушая бетонные стены. Пролетали со свистом, трескали в стороне множественными плоскими взрывами снаряды реактивных установок. И вдруг все умолкало, словно огромное ухо, висящее где-то в синем утреннем небе, слушало эхо отлетающих взрывов. Через секунду снова поспешно и зло начинал стрекотать автомат. Вслед ему чавкал крупнокалиберный пулемет «бэтээра». Звуки ухали, учащались, звучали звонче и злей, словно двигатель прогревался, черпал все больше смазки. И уже начинали без устали грохотать огромные блистающие поршни, звенели и чмокали стальные клапаны, ходила ходуном земля, и казалось, металлические зубья вцепились в утренний город, перетирают камень, сжевывают до фундаментов дома, и города становится все меньше и меньше.

За полчаса до атаки ожидался огневой налет артиллерии. Пушков, используя последние перед атакой минуты, осматривал солдат, заглядывал каждому в лицо, касался каждого. Словно своим прикосновением и взглядом соединял солдата с собой, сочетал его со своей жизнью. Убеждал солдата, что он, командир, будет с ним вместе во время предстоящей атаки, разделит с ним смертельную опасность, сохранит ему жизнь.

Солдаты в бронежилетах и касках, увешанные оружием, оснащенные «лифчиками» для ручных и подствольных гранат, выглядели крупней, неповоротливей. Неловко несли на плечах пеналы огнеметов, ручные пулеметы, снайперские винтовки. Дышали паром, шаркали ногами, докуривали сигареты, деловито и основательно тушили окурки о стены.

— Клык, я пойду левым флангом, а ты давай справа… — Пушков чуть сдвинул ручной пулемет, висящий на плече сержанта. Слегка толкнул его большое, тяжелое тело, увешанное железом. — Связь, как всегда, голосовая… Поглядывай на меня, понял!..

Клык кивнул сурово и удовлетворенно, наделенный командирским доверием, получая в свое распоряжение правое заснеженное пространство сквера, еще тускло-синее и пустое, в которое скоро вонзятся красные колючие блестки, и он тяжело побежит, топча снег, увиливая от очередей, оставляя за собой черные вмятины следов.

— Мужики, держитесь деревьев… От дерева к дереву… Залегать у стволов… Пусть лучше они деревья дырявят, чем ваши головы…

Пушков приобнял Косого и Мазилу. Оба из вежливости вынули изо рта сигареты, держали их огоньками внутрь ладоней. Кивали в знак согласия, будто сами не догадывались, что черные, иссеченные осколками липы будут им защитой. От дерева к дереву, малыми группами, побегут, укрываясь от снайперов, связывая корявые стволы цепочками темных следов. У черных лип станут падать на снег, прижимая лица к шершавой коре, слыша, как сыплются им на спины срезанные пулеметом ветки, как мягко чмокают пули, уходя в древесину.

— Товарищ лейтенант, вы им попонятней… А то они тупые… Не поймут и на деревья залезут, как обезьяны…

Ларчик, перебросив на плече трубу гранатомета, весело хмыкнул. Пушков был благодарен ему за эту насмешку, то ли над ним самим, то ли над солдатами, хранившими в грязных ладонях малиновые огоньки сигарет.

— А ну-ка, Звонарь, давай ремешок подтянем… А то голова в каске будет звенеть, как колокол… Команду не услышишь… — Пушков бережно, чтобы не причинить солдату боль, перетянул ремень каски, слегка касаясь острого худого подбородка, видя перед собой бледное лицо Звонаря. Испытал к нему мгновенную нежность, отеческую заботу, хотя сам был немногим старше. Того же роста, так же увешан гранатами, с тяжелым автоматом на стертом ремне.

Он заглядывал под каски, в лица солдат, будто прижимался к ним. Протиснулся к дверному проему. Подставил утреннему тусклому свету запястье с часами, различив циферблат с бегущей секундной стрелкой. Вид синего густого воздуха, черных, среди нетоптаного снега, деревьев, ледяной порыв ветра, дунувшего в подъезд, породили в нем мимолетное воспоминание. Детство. Зимнее утро. Он уходит в школу, закутанный в шерстяной цветастый шарф. Делает шаг в холодный студеный двор. Слышит, как сзади, сверху, своим грудным теплым голосом напутствует его мама.

Грохнуло за спиной, и тут же рвануло впереди, в сумерках, рыжим звездообразным взрывом, прокатив рокот по окрестным кварталам. Следом ударило тупо и гулко, задернуло красным огнем туманное видение дома, колыхнуло землю, словно всадили в нее железную сваю. Танки били прямой наводкой, выставив орудия в проломы развалин. Неуязвимые для гранатометчиков, уничтожали огневые точки в подвальных помещениях дома. Снаряды неслись близко, упруго расталкивали свистящий воздух, ударяли в дом, выкалывая из фундамента клочья пламени.

«От нашего стола к вашему…» — Пушков провожал их полет с радостным чувством, ловя губами вибрацию сотрясенного воздуха. Был благодарен танкистам. Оглохнув в башне, они вели стволом вдоль цоколя дома. Вышвыривали из дула расплавленный ком, сливали жидкий дым, перебрасывали через плечо танка пустую звонкую гильзу. Снаряды долбили подвальный этаж, выжигали огнедышащие пещеры. Чеченские снайперы при первых залпах покинули позиции, скатились в подземелье, пережидая налет. Пушкову казалось, снаряды вылетают из его груди, из-под ребер, и это он своей силой и мощью раскачивает дом. «От нашего стола к вашему…»

— Подъезд крайний слева, Клык… Смотри не влети в соседний… Пусть его второй взвод берет… У каждого своя работа, свой хлеб… Ты понял?.. — Эти слова были нужны ему самому. Давали выход его энергии, которая толкала его вперед из подъезда, и он удерживал себя, нетерпеливо топтался у порога.

Заработали пушки и пулеметы боевых машин пехоты, упрятанных на задворках. В доме по всему фасаду закраснели и стали лопаться нарывчики взрывов. Распугивали притаившихся в окнах гранатометчиков, которые отбегали в глубь комнат, ложились на пол в простенках, слыша, как впиваются снаряды и пули в мягкий кирпич.

— Так, мужики, пойдем через пять минут… — Пушков смотрел на часы, где, похожая на комарика, танцевала секундная стрелка. — Метро, ты пойдешь за Клыком, — злым командирским голосом приказал он снайперу, — а ты, Ерема, со мной… — приказал он другому, хотя оба знали свои места во время атаки и позже, когда наступало время закрепляться в захваченном доме.

Заработали самоходки в близком тылу, за несколько кварталов от сквера. Ухали по чердакам, срывали крышу, поджигали стропила. Кровельное железо сворачивалось в рулоны. Деревянные стропила горели. Теперь дом не был похож на туманное зыбкое облако. Обрел материальность, трещал, хрустел. Был увенчан разгоравшимся ленивым пожаром. Светился красными проемами окон, словно в них затопили печи.

— Всем приготовиться!.. — В наступившей тишине Пушков смотрел на трепет секундной стрелки, напоминавшей тонкую золотую ресничку. И когда она, цепляясь за цифры, обежала свой круг, он вздохнул глубоко, как перед паденьем в ледяную воду. С этим вздохом, со словами бессловесной молитвы, выталкивая себя из-за каменных стен в светлеющий утренний воздух, хватая губами холодный ветер, снежный запах и свет, он кинулся из подъезда. Крикнул с опозданием: — Пошли!.. — Пропустил вперед первую группу солдат. Побежал, держа автомат, ударяя ногами снег, выбирая для себя близкое черное дерево.

«Калина-малина…» — думал он машинально. Боковым зрением видел, как выскочил следом Клык. Плавно метнулся вправо, увлекая за собой солдат. Из других подъездов молча выскакивали, начинали бежать солдаты штурмовой группы. Отделялись от стен одного дома. Виляя между деревьями, приближались к другому.

«Калина-малина…» — Он бежал, испытывая знакомое чувство, похожее на сладкий ужас, как если бы нога его ступала на тонкий лед, под которым чернела бездонная глухая вода, и он каждый раз успевал оттолкнуться от льдины, прежде чем она проламывалась. Его тело под бронежилетом мгновенно покрылось испариной. Кулак, сжимавший автомат, вспотел. Он делал неуклюжие броски в стороны, убегая от невидимой мушки, приближаясь к ближней липе с раздвоенной вершиной. Когда хлестнули из дома ожидаемые пулеметные очереди, полетела навстречу дымная головешка гранаты, лопнул впереди негромкий розовый взрыв, он уже успел добежать до дерева, кинулся в снег, скользнув по нему грудью, едва не ударившись лицом о кору.

Он лежал, озирался. Почти все его солдаты залегли, чернели на снегу. Только Флакон, оглядываясь по сторонам миловидным румяным лицом, продолжал бежать, забывая упасть. Клык крикнул ему в спину какое-то хриплое злое ругательство. Флакон послушно, по-собачьи, лег на открытом месте, нагребая перед собой горку снега.

Они преодолели четверть пространства, не потеряв ни одного человека. И это была удача. Дом приблизился, проступил в светлеющем воздухе серой штукатуркой, лепными карнизами, ржавыми водостоками. Вдоль фасада темнели четыре подъезда. Из нескольких окон валил дым. Над разоренной, кровлей искрило, в серых клубах колесом проворачивалось пламя. В оконных проемах мерцало, словно дети шалили зеркальцами, посылали зайчики света. Работали пулеметчики и снайперы. Пушков услышал, как глухо стукнула пуля в ствол липы, ушла в древесную ткань и застряла, не достигнув его лица. Испуг и мгновенная слабость сменились благодарностью к черному зимнему дереву. Оно заслонило его своей плотью. Летом зазеленеет, скроет в благоуханной кроне поломанные суки. Будет хранить в глубине ствола смятую пулю, обволакивая ее живыми кольцами. «Калина-малина…» — благодарил он дерево.

— Работаем по вспышкам!.. — длинно, зычно крикнул Пушков, выцеливая автоматом трепещущий огонек на фасаде. — Гранатометчик, огонь!..

Увидел, как привстал на одно колено Ларчик. Поднял на плечо трубу. Поводил ею. Кинул мохнатую кудель гранаты, которая полетела к дому, не попала в окно, взрыхлила на стене белесый взрыв. Клык упер в снег сошки, водил грохочущим пулеметом, окружая окно туманной пылью попаданий. Снайперы, исчезая в одних окнах, тут же появлялись в других. Мерцающие шаловливые зеркальца гуляли по этажам, не давали солдатам подняться.

«Суки упертые!..» — подумал он зло, хватая ртом снег, чувствуя его вкусную холодную сладость. Его брань касалась чеченских стрелков, мешавших продвижению, и артиллеристов, прекративших огневую поддержку.

Словно услышав его злое ругательство, снова ударил танк. Проломил стену, будто вынул из нее кусок. И пока разрастался внутри здания взрыв, выдавливал из пролома тучу дыма, Пушков заметил, как выпал из фокуса дом. Размыто колыхнулся, словно попал в слоистый стеклянный воздух. Танки били по дому, и он, окруженный рыхлыми взрывами, казался дрожащей периной, из которой летел пух.

Два снаряда самоходки упали в сквер, выворачивая парную черную землю. В лицо Пушкову ударило жаркой волной, кусок липкой грязи шмякнул под глаз.

«Суки упертые!..» — снова подумал он, но уже без адреса, сразу обо всем происходящем, готовясь к броску.

— Вперед!.. — он рыком поднял солдат. Побежал, видя, как в тишине летят от дома два вялых облака дыма. Успел заметить бегущих Мочилу и Звонаря, кувыркнувшегося в неловком прыжке и тут же вскочившего Ларчика и в стороне, за деревьями, в прогалах между развалин — оранжевую зарю, две ярких, разделенных темнотой полосы, похожих на гвардейскую ленту.

«Лас-Вегас…» — отвлеченно подумал он, глядя на дымный уродливый дом.

Пробежали две трети пути. Приближались к низкой чугунной изгороди, отделявшей сквер от дома, когда из подъездов, рассыпаясь веером, выскочили чеченцы. С оружием наперевес, с криком: «Аллах акбар!»

Пушков видел набегавшую рваную цепь. Черные бороды, смуглые лица, испещренные арабской вязью лобные перевязи, приплюснутые черные шапочки, рыжее пламя стреляющих автоматов.

Их встречный порыв был ужасен. Они гнали перед собой яростный спрессованный воздух, разрывая его очередями и криками. Пушков почувствовал ужас, желание кинуться вспять, расступиться на пути этих беспощадных бесстрашных людей. Ужас длился секунду, превращался в слепое бешенство, в стремление поскорее схватиться, ударить очередью, кулаком, наклоненным лбом.

На него набегал высокий длинноволосый чеченец. Смоляные кудри, зеленая лента, огненные, под выгнутыми бровями, глаза. Рот был открыт, и из него исходили волнистые звуки, похожие на бессловесную песню. Длинное пальто отлетало, как темные крылья. Автомат нес на себе пышный одуванчик света, в котором темнела пустая, пробиваемая пулями лунка. Они стреляли друг в друга, промахивались, расходовали магазины.

С хрястом сшиблись костями, прикладами автоматов, лязгающими зубами, хриплыми клокочущими кадыками. Приклад чеченца больно толкнул в плечо. Пушков пропустил у скулы скользящий приклад и снизу стволом ударил длинноволосого под сосок. Тот задохнулся. Как в танце, крутанул черными крыльями пальто, выставил согнутую руку с ножом. Пушков шлепком по бедру нащупал десантный нож. Метнули друг в друга ненужные автоматы. Чеченец округло, как тореадор, прогнулся и ударил Пушкова ножом. Лезвие ткнулось в бронежилет, проехало, разрезая ткань. Чеченец соскальзывал вместе с ножом, открывая бок, и в этот бок, под пальто, под черный взмах крыла, Пушков всадил десантный нож, пропихивая лезвие глубже под ребра, заталкивая что есть силы в глубокую сердцевину. Чеченец рухнул, раскидав по снегу вьющиеся черные волосы. Глядел мимо Пушкова умирающими глазами. Пушков подхватил автомат, переворачивая спаренные рожки.

«Лас-Вегас…» — повторил он окаменевшее в его голове слово.

В стороне Клык распарывал пулеметом бородатого набегавшего чеченца. Всадил ему очередь в живот у пупка, вел вверх, к горлу, будто разваливал надвое пламенем автогена. Чеченец дыбился, взбухал, отрывал от земли пятки. Клык крестьянским движением подсаживал его на вилах на стог, как тяжелую сырую копну. А Флакон, падая, продолжал бежать, пока не уткнулся в снег румяным миловидным лицом. Застреливший его чеченец скакал вокруг, отаптывая снег, словно совершал обрядовый танец, не прекращая стрелять вслепую.

Мазило сцепился с врагом врукопашную. Они катались по земле, издавали утробные крики.

Расцепились и поползли в разные стороны, словно выцарапали друг другу глаза.

Ерема перепрыгнул через убитого им чеченца, у которого отлетела маленькая красная шапочка и обнажился гладкий, выбритый череп. Продолжал бежать дальше, по прямой, стреляя, хотя там, куда он стрелял, никого не было.

Все это увидел Пушков, переворачивая сдвоенные рожки, не успевая пережить увиденное.

Вдоль дома бежал чеченец, уцелевший в контратаке. Быстро переставлял ноги в белых обмотках, стараясь достигнуть подъезда. Пушков передернул затвор. Беря упреждение, выпустил в него длинную очередь, которая задымилась на цоколе, коснулась бегущего, утопила в нем несколько пуль и снова зачертила на цоколе дымную борозду. Чеченец с пулями в теле, как заговоренный, продолжал бежать и скрылся в парадном.

— Косой, в первый подъезд!.. — крикнул Пушков сержанту. Тот по-собачьи остановился, услышав голос командира. Секунду боролся со своим порывом, уносившим его в соседние двери. А потом широким загребающим жестом позвал солдат, издав длинный разбойничий свист, который далеко был слышен среди лязга автоматов.

— Ларчик, дезинфекцию!.. — крикнул Пушков подоспевшему гранатометчику. Оба они, по разные стороны подъезда, прижались к цоколю. Ларчик серьезно и деловито наставил трубу с заостренным зарядом, швырнул в глубину подъезда огненный шипящий клубок, отвернулся от взрыва, выносившего наружу душный зловонный вихрь. И в эту горячую пыль, в тесную темень нырнул Пушков, увлекая подбегавших солдат.

«Ладненько…»— думал он на бегу, опасливо прижимаясь к стене.

На ступенях, головой вперед, лежал чеченец в белых обмотках. Последние несколько метров он бежал уже после смерти. Граната пронеслась над его мертвой спиной, ударила в стену, оставив в кирпиче красную сочную кляксу. Дым от взрыва медленно возносился вверх по лестнице, и за этой сернистой вонью взбегал Пушков, слыша сзади топот солдат.

«Ладненько…» —думал он, повторяя это слово, как охранный талисман.

На втором этаже дверь была выбита танковым снарядом. На лестничной клетке прилип к стене убитый снайпер. Его расплющило взрывом. Он был похож на плоскую камбалу. Среди измельченных черепных костей, липких черных волос смотрели два кровавых выпуклых глаза.

«Ладненько…» — Пробегая третий этаж, Пушков увидел растворенную дверь, внутренность комнаты, зеркальное трюмо и заложенный мешками, уменьшенный до бойницы оконный проем.

— Профилактику!.. — крикнул он через плечо бегущему следом солдату. Взбегая на четвертый этаж, услышал глухой треск гранаты, смешавший осколки стали и зеркала.

Четвертый этаж был полон дыма. Из чердачной двери валил чад от горевших перекрытий. И в этот чад из квартиры, перескакивая через несколько ступенек, кинулся чеченский стрелок. Пушков заметил его рваные носки с грязной пяткой. Не успел выстрелить, нырнул в едкую гарь чердака.

«Кушать подано…» — залетели в голову новые дурацкие, не к месту, слова.

Крыша была сорвана, сквозь горящие балки виднелось небо. Чеченец убегал, ловко перескакивая через бревна, грохоча по листам железа, рассыпая вокруг себя искры. Пушков поймал его на мушку, когда тот взлетал над горящей поперечиной. «Кушать подано…» — он срезал чеченца короткой очередью. Тот упал на пылавшую балку и стал медленно загораться, словно его одежда была пропитана нечистым жиром.

Пушков опустил автомат. В легкие ему попал зловонный дым. Он закашлялся. Сильней и сильней, злым удушающим кашлем, словно вместе с дымом в его бронхи залетели молекулы истребленной человеческой плоти. И они начинали в нем разрастаться, раздували его. Он кашлял, хрипел, брызгал ядовитыми слезами…

Атака завершилась. Штурмовая группа занимала подъезды, выставляла посты, закреплялась среди дымящих развалин. Пушков, отдыхая от кашля, вытирая едкие слезы, смотрел на сквер. Черные деревья казались нарисованными тушью на белом снегу, который был уже утоптан, в следах, в извилистых тропах. Среди деревьев лежало несколько убитых чеченцев. Пушков отыскал длинноволосого, разбросавшего по снегу черные крылья пальто. В тылу, у рубежа, от которого начиналась атака, виднелась корма санитарного транспортера, к которому на руках подносили раненых и убитых солдат…

Шло обустройство захваченного рубежа, который еще напоминал липкую рану, сочился, дрожал, но уже начинал подсыхать, затягивался коростой, превращался в рубец. По всему дому сновали солдаты. Заглядывали в квартиры. Постреливали наугад автоматами. Кидали в глубину комнат гранаты, опасаясь засевших чеченцев. Тушили тлеющую ветошь. Из обломков кирпича в провалах окон и стен сооружали наспех бойницы. Появился ротный, торопливый, нервный, удрученный потерями, не уверенный, что через час не последует приказ штурмовать соседний дом. В сквер, неуклюже качаясь между деревьями, вползли два танка, занимая позицию у торцов дома, чтобы рывком выйти на прямую наводку, выпустить снаряд и тут же скрыться за угол, спасаясь от гранатометчиков. Боевые машины пехоты сновали среди развалин, отыскивая место поудобнее, тыкались заостренными носами в кирпичные стены, елозили гусеницами, устраиваясь среди развалин, как на гнездах.

Пушков, остывая от атаки, бегло осмотрел захваченный подъезд, наспех разместил снайперов и пулеметчиков. Всматривался через улицу в соседний зеленый дом, с белыми выбоинами, опутанный сорванными проводами, с подбитой легковушкой у входа. Это был Музей искусств, который предстояло штурмовать. Он осматривал дом, словно определял его вес перед тем, как поднять. Примеривался, как его половчее и покрепче схватить, с каких углов, за какие выступы, за сколько рывков и толчков. Дом вызывал в нем отторжение, как штанга, которую, надрываясь, промокая за секунду липким потом, в скрежете жил и костей, придется схватить и поднять.

Зеленый дом был цел, не разрушен, лишь слегка надкусан легкими минами, как и весь следующий за ним квартал. После штурма дом осядет наполовину, потеряет свой зеленый цвет, превратится в пережеванную, парную, красную груду, побывавшую в пасти рычащего, хриплого чудища. Штурм пожирал квартал за кварталом, превращал город в кучи обглоданных мослов.

Солдаты лазали по разгромленным квартирам, удовлетворяя любопытство, влекущее их осмотреть чужие неохраняемые жилища, куда без стука и позволения, не находя хозяев, не боясь запрещающего окрика, можно ступить. Перешагнуть сапогом расколотое зеркало, прислонить автомат к книжной полке, устало прилечь на двуспальную разобранную кровать. Дом был покинут жильцами, многократно обшарен боевиками. Солдаты осматривали покинутые огневые точки, россыпи гильз, остатки трапез и окровавленных одежд, как осматривают труп подстреленного хищника, еще недавно опасного, теперь умерщвленного, притягательного своей доступностью и безвредностью.

Взвод обедал сухим пайком. Вскрывали штык-ножами банки с тушенкой, расковыривали сгущенку, жевали, пили из фляг. Еще не остыли от боя, не могли расстаться с недавними видениями боя. Клык ел с лезвия, сглатывал холодный жир, слизывал мясные волокна, хватал их красным мокрым языком, жадно проглатывал:

— Как я его располовинил!.. Как на пилораме!.. Из одного «чеча» сделал двух!.. Если так дальше пойдет, удвоим население Чечни!..

Мазило, запивая сгущенку, запрокинул фляжку, булькал, проливал воду за ворот. Радостно и изумленно таращил один глаз. Под другим, заплывшим, наливался огромный синяк:

— Дух на меня налетает!.. Как боданет башкой, козел!.. У меня искры, как от сигнальной мины!.. Думаю, ранил в глаз, ни хрена не вижу!.. Осмотрелся — где дух?.. А он по кругу бежит… Должно, обкуренный…

Косой ломал галеты, засовывая в рот сухие ломти, вздыхал сокрушенно:

— Жаль, подстрелили Флакона… Я думал, убит… Подхожу, а у него болевой шок… Я ему по щекам нахлестал, промедол вколол, он носом зашмыгал… Кажись, правое легкое пробили… Оклемается… Через месяц дома будет…

Ларчик слизывал с черного пальца белую каплю сгущенки. С неподдельным восхищением смотрел на Пушкова:

— Как вы, товарищ лейтенант, этого патлатого подрезали!.. С вами танго нельзя танцевать!.. Останешься на танцплощадке!..

Пушков устало слушал, не прикасался к еде. Хотел было вскрыть тушенку, потянулся к ножу, но вспомнил, что лезвие только что побывало в человеческой плоти. В ложбинке клинка оставались коричневые подтеки.

Он испытывал утомление, мешавшее ему участвовать в возбужденном разговоре солдат. И одновременно — беспокойство, не позволявшее радоваться успешной атаке и несомненной победе. Только что прожитая им малая часть жизни, от утренней сумрачной синевы с нетоптаным снегом и черными деревьями до полуденного солнца, блестящего на осколках зеркала и влажной броне, была рывком, свирепым и бурным вторжением. Он вторгался в свое будущее с помощью пуль, свистящих снарядов, сиплого дыхания и удара клинка, выкалывая в этом будущем малую нишу, куда помещал свою яростную жизнь, выбивая и изгоняя из этой ниши другие жизни. Те, кого он изгнал, лежали теперь на влажном снегу, похожие на скомканные мешки, а он занял их место, расположился в гнезде, откуда их изгнал. Станет оборонять это гнездо, обкладывать его битым кирпичом, мешками с землей, просовывать наружу стертые белесые стволы, натягивать вокруг минные растяжки, чтобы его не вышвырнули из этой завоеванной ниши и он не оказался на тающем блестящем снегу подобно скомканной груде тряпья. Он проник в свое будущее, истребляя его, не сохраняя для себя, не имея возможности придумать его, как это он делал в недавнем детстве и юности, посылая вперед не пули, не атакующий взвод, а нежное чувство, сладкое ожидание чуда, молодую, обращенную ко всем сразу любовь.

— Товарищ лейтенант, у «чеча», которого вы уложили, на руке часы остались. — Ларчик долизывал сладкую молочную банку. — Разрешите снять, а то мои часики тикают только два раза в сутки. — Он показал запястье, на котором красовались разбитые, остановившиеся часы. — Подкрепление из десантуры прибыло… Снимут чеченские часики… Разрешите снять!..

— Делай как хочешь… — устало сказал Пушков, поднимаясь с холодного пола. — Клык!.. Звонарь!.. За мной, в подвал!.. Там нужно оборудовать огневую позицию!..

Сверху, с догоравшей крыши, стекала теплая гарь. По лестнице солдаты на стеганом красном одеяле стаскивали во двор останки боевика, расплющенного танковым снарядом. Навстречу расчет гранатометчиков тащил наверх, к пролому в стене, треногу и ствол автоматического гранатомета. Незнакомый офицер-десантник, без знаков различия на пятнистом бушлате, связывался по рации, монотонно приговаривая: «Фиалка»!.. Я — «Бутон»!.. Я — «Бутон». Пушков спускался по истоптанным ступеням в подвал, пропуская вперед ворчащего Клыка. Тот был недоволен тем, что его, отличившегося в недавней атаке, посылают на черновые работы, как новобранца. Звонарь послушно и торопливо семенил, неловко поддерживая автомат.

В подвале было темно. Из единственной скважины под потолком косо падал луч солнца, упираясь в противоположную бетонную стену. Привыкая к полутьме, Пушков вглядывался в низкое помещение, в котором среди мертвой сырости витали слабые запахи человеческой плоти. Тут был стол с объедками, ломтями хлеба, сковородкой, на которой застыл тусклый жир. Табуретки и стулья вокруг стола были отброшены теми, кого за трапезой застало начало штурма. Вдоль стен на бетонный пол были постелены матрасы, и на них валялось скомканное тряпье. В углу стояла железная печурка с трубой, уходящей сквозь стену, и лежали приготовленные для растопки обломки мебели. Тут спали, ели, коротали время, укрывались от бомб и снарядов. В стене была приоткрыта тяжелая железная дверь, уводящая то ли в бомбоубежище, то ли в подземный коллектор, и из черного прогала тянуло ледяным сквозняком.

— Дверь закрыть, заклинить… — командовал Пушков, оглядывая подвал, отыскивая какую-нибудь трубу или шкворень, чтобы ими припереть дверь. — Стол придвинуть к окну… На стол табуретку… Позиция пулеметчика… — Он смотрел под ноги, стараясь отыскать стреляные гильзы. Но оконце не использовалось боевиками в качестве бойницы, смотрело в тыл, было бесполезно при отражении штурма. Теперь же из него был виден длинный зеленый дом, куда отступил враг и куда поутру устремится штурмовая группа.

— Давай шевелись!.. — Клык единым взмахом смел со стола объедки, стараясь попасть ими в стоящего Звонаря. — Чего стоишь, давай потащили стол!..

Звонарь торопливо приставил к стене автомат, туда, где уже стоял пулемет сержанта. Ухватился за край стола, и вместе они подтащили стол к стене у оконца. Клык плюхнул на стол табуретку, громко взгромоздился, выглянул наружу. Его лицо ярко осветилось солнцем, а в подвале стало темно.

— Отличная позиция!.. — заметил он, шевеля большими, освещенными солнцем губами. — Один пулемет роту задержит… А подавить его, если только прямым попаданием танка…

Пушков испытал странное оцепенение, словно время остановилось, вморозив в себя случайный орнамент явлений и форм, не успевших измениться в момент, когда вдруг ударил мороз. Большие, освещенные солнцем губы Клыка. Рука Звонаря, ухватившая край стола. Прислоненное к стене оружие, едва различимое в сумраке. Полуоткрытая железная дверь, откуда высунулся и замер черный сквознячок опасности. Все застыло и замерло, как застывают в льдине пузырьки воздуха, палые желтые листья, мертвый жук, очистки картофеля, который накануне в железной садовой бочке мыла мама. За ночь черная, дрожащая от ветра вода замерзла, покрылась недвижной серой льдиной, остановила в себе время.

Это длилось мгновение, которое, как кристаллик льда, измельчалось на мелкие корпускулы времени, а те в свою очередь дробились в хрупкую стеклянную пудру. Застывшее мгновение растаяло, и из него, размороженные, вылетели на свободу шевелящиеся на солнце губы Клыка, звуки его грубого голоса, бледная рука Звонаря, отпустившая край стола, и его, Пушкова, нога, переступившая на ступеньке. Сквознячок опасности, веющий из открытой двери, усилился, удлинился, стремительно и грозно надвинулся. Из черного прогала со свистом влетела в подвал огненная струя. Ударилась в стену, оставив липкий ожог. Срикошетила в пол, у ног Звонаря, похожая на колючую маленькую комету. Отскочила под острым углом в потолок. Под черными сводами рванула коротким слепящим взрывом, наполнив подвал сыпучими искрами и твердым, как камень, ударом. Пушкова сильно толкнуло к стене, шибануло в нос жалящей вонью, залило глаза ядовитыми слезами. Сквозь слезы он видел, как, оглушенный, рушится со стола Клык, перепрыгивает через колючую комету Звонарь, доли секунды висит под потолком сверкающая разноцветная люстра, и в ее сверкании из железных дверей, как духи подземелья, выносятся люди. Один, в косматой шапке, держал на плече трубу с заостренной гранатой. Другой, в короткой подпоясанной куртке, с круглыми бешеными глазами, выставил автомат. Третий, обвешенный пулеметной лентой, чернобородый, вытягивал длинный ствол. Люстра погасла, в темноте были слышны топот продолжавших вбегать людей, чеченская речь. Кто-то-тесно надвинулся на Пушкова, дохнул в лицо нечистым дыханием, ударил с силой в живот. И этот удар, проникающая в желудок боль вырвали оглушенное сознание Пушкова из тупого оцепенения.

Прозревая, что случилось огромное несчастье и это несчастье уносит его, Пушкова, жизнь, что до смерти, почти неизбежной, остались мгновения, он исполнился вдруг непомерной предсмертной силы, которая разом увеличила его рост и объем. Разрывала стягивающие одежды, спарывала пуговицы на воротнике, драла швы ботинок на разбухших ступнях. С непомерной силой, ниспосланной ему в минуту смерти, он отшвырнул от себя нападавшего. Вцепился в его жесткие длинные волосы. Проткнул ему пальцем рот, наполненный мокрыми кусающими зубами. С силой рванул губу, разрывая мягкую щеку. Нападающий взревел и отпал. Луч солнца из бойницы осветил подвал, и, теряя память, Пушков увидел чеченцев, уволакивающих в железную дверь оглушенных Звонаря и Клыка, косматое, под вьющейся папахой лицо, целящее в него из пистолета, фонарики сбегавших сверху солдат и офицера-десантника, раздувающего над своим автоматом длинное грохочущее пламя.

Очнулся на этаже, на матрасе. В стиснутой ладони клок черно-синих чеченских волос. Ротный сжимал над его головой кулаки:

— Да за такое в трибунал!.. К стенке!.. Кто за солдат ответит!.. Уж лучше бы они тебя с собой утащили, Пушков, а солдат мне оставили!.. Как станешь жить после этого!..



Глава четвертая

Начальник разведки полковник Пушков на «бэтээре» с группой спецназа осторожно пробирался маршрутом, по которому, согласно хитроумному плану командующего, выйдут из Грозного отряды Басаева, попадут в «волчью яму», подорвутся на минах, будут уничтожены кинжальным огнем пулеметов. Он выехал с командного пункта полка, оповестив наблюдателей, командиров пулеметных расчетов и артиллерийских батарей, чтобы они пропускали без выстрелов его одинокий, выкрашенный в белое «бэтээр» и он со спецназом не попал под шальную пулеметную очередь или пуск случайной гранаты. Машина мягко колесила в степи, подбираясь к Сунже, вдоль которой, скрываясь под берегом, спасаясь от пуль в мертвых зонах, пойдут чеченцы.

Полковник на броне, ухватившись за ствол пулемета, чувствовал боком тугое плечо прапорщика Коровко, мастера минного дела и взрывных работ, слывшего мудрецом за свое крестьянское глубокомыслие. Полковник извлекал планшет с картой, привязывался к местности, запоминая каждый бугорок и ложбинку, где можно будет укрыть засаду, расположить пулемет, рассеять на снегу лепестковые противопехотные мины. Он был сосредоточен, деловит, исполнен внутренней жесткости. Не выпускал из сознания всю многомерную, близкую к завершению комбинацию, простота которой возникала из сочетания множества сложных, виртуозно осуществляемых деталей.

Они выкатили на высокий заснеженный берег. Внизу, глазированный, подмороженный, блестел наст, и дальше, за волнистой белизной, чернела вода. Сунжа, глянцевитая, ленивая, оставив позади город, заводские предместья, металлическое нагромождение цистерн и трубопроводов, текла в снегах, вознося над руслом солнечный легкий туман. Полковник представлял себе, как ночью, бесконечной вереницей, пойдут по этому снегу боевики. Навьюченные оружием, продуктами, уставив на салазки станковые пулеметы, уложив на них дорожный скарб, коробки с архивами, мешки с казной, впрягутся в постромки, проволакивая по глубокому снегу ящики с минами. Утомленные, надеясь на близкое избавление, здесь, на берегу, усмотрят под ногами первые красные взрывы, ужаснувшимися глазами увидят огненные, бьющие из-за бугров пулеметные очереди.

Он услышал слабое повизгивание, казавшееся странным здесь, на пустынном берегу. Приподнял автомат, повернул голову. По насту, вдоль воды, со стороны туманного, в громыханиях и гулах города, бежала собака. Породистый серый дог хромал, ковылял, подгибал переднюю ногу, опускал к земле тяжелую безухую голову. Его бок кровенел, был стесан до ребер, липко и влажно краснел на солнце. Он проковылял мимо, жалобно повизгивая, тоскливо взглянув на полковника. Придерживая автомат, Пушков провожал глазами его хромой бег.

Снова послышалось скуление, больное подвывание. Две собаки, одна черно-коричневая вислоухая двогшяга, другая бело-рыжая колли, бежали рядом, обе раненые. У дворняги был выбит глаз, морда залита черной жижей. У колли свалявшаяся на спине грязная шерсть превратилась в черно-красный колтун, к которому прилип мусор, остатки ветоши. Собаки бежали рядом, словно поддерживали друг друга, не давая упасть. Прижимали уши, вбирали головы, не оглядывались на туманный город, в котором перекатывались гулы и рокоты.

Полковник следил за ними, за слабой тропой, которую оставляли на твердом насте собаки, за темными катышками падающей и тут же замерзающей крови.

Вновь донеслось повизгивание, постанывание, жалобное подвывание. Приближалась стая собак. Неровное, волнообразное движение, тоскливые звуки, пестрое разномастное скопище. Все животные были ранены. Хромые, ободранные, опаленные, с оторванными конечностями, выбитыми глазами, раздавленными мордами. На коричневом боксере струпьями висела сгоревшая кожа, вздулись розовые волдыри. Каждый шаг причинял ему страдание, и он на ходу повизгивал. Немецкая овчарка лишилась половины морды, из развороченной скулы торчали голые блестящие зубы. Она затравленно озиралась, ожидая то ли помощи, то ли выстрела, обрывающего страдание. Большой безродный пес с кровоточащей раной выбегал из стаи, ложился на снег, остужая боль, и когда подымался, на снегу оставалась красная сочная метка.

— Собачий госпиталь разгромили или что?.. — изумился прапорщик Коровко, поправляя на коленях автомат. — Как инвалиды бредут за милостыней…

Казалось, и впрямь где-то разбомбили собачий травмпункт и все, кто мог, спасались, уносили свои искалеченные тела. Собак объединяло страдание, желание выжить. За их спиной рокотал город, который их изувечил, похоронил под обломками их хозяев.

Грозный был обречен. В нем стала невозможна жизнь. Эта искалеченная, изуродованная жизнь покидала горящий, сотрясаемый взрывами город. Если собаки, сведенные в стаю, совершали свой смертный исход, то вслед за ними неизбежно уйдут отряды боевиков. Концентрация смерти в городе была такова, что в любой момент можно было ожидать прорыва Басаева.

Собаки своим звериным чутьем выбрали для исхода наиболее безопасный маршрут. Тот самый, на стыке полков, который тщательно готовил Пушков. Хитрость разведчиков обманула инстинкт собак. Она обманет и звериную прозорливость Басаева. Здесь, по насту, краем реки, пойдут отряды чеченцев, найдут свою гибель.

— Их бы всех сейчас из пулемета добить, чтоб не мучились… — заметил прапорщик Коровко, выпуская в солнечные снега теплую струйку дыма. — Интересное дело, людей не жалко, а собак жалко… Война — она и для скотины война…

Пушков соскочил с «бэтээра», услыхав, как хрустнул под ногами осевший наст. Пошел к реке, проваливаясь по щиколотку, ощущая на себе, сколь труден будет проход чеченцев, как быстро станут терять они силы, оседая в снег. Прапорщик, держа автомат, шел следом, готовый стрелять.

Пушков подошел к воде, плавной чернотой омывавшей белый берег. В сумрачной зеленовато-коричневой глубине гуляло солнце, освещало илистое дно, длинные блеклые водоросли, струящиеся по течению. Берег покато и постепенно погружался, и полковник подумал, что чеченцы, избегая минных полей, могут пойти по воде. Тем плотнее должен быть истребляющий огонь пулеметов, чтобы промокшие, обледенелые на морозе боевики не смогли избежать смерти.

По воде проплывало радужное пятно нефти. Колыхало цветными разводами, переливалось, как огромная медлительная медуза. Вслед за пятном появилась крупная льдина, в которую был вморожен эмалированный таз, украшенный яркими цветами и листьями. Льдина, проплывая, медленно поворачивалась, и полковник с берега рассматривал покрытый узорами таз. Льдина исчезла, и ее сменила скатерть. Казалось, она была расстелена прямо на воде. Мягко струились ее узоры, волновалась кружевная бахрома.

— Выловить да на портянки пустить… — задумчиво сказал прапорщик, провожая уплывавшую скатерть. — Небось, лен чистый…

Пушков смотрел вверх по реке, истекавшей из далекого задымленного города, несущей вести о незримых событиях. Что-то слабо белело, колыхалось, медленно приближалось, и полковник издали хотел угадать, какую весть несет ему река.

По темной, затуманенной воде приближалась голая женщина. Молодая, с черными стеклянно-льющимися волосами, лежала на спине, лицом вверх. Из воды выступала округлая высокая грудь, розовые охлажденные соски. Под тонкой прозрачной водой белел живот с темным углублением пупка, правильный кудрявый треугольник лобка. Одна ее нога слегка сгибалась в колене, погружалась, чуть колыхалась, и казалось, женщина сладко дремлет на волнах. Цвет ее тела был белый, чистый, без следов насилия. На лице темнели большие, открытые глаза, розовели пухлые губы. Она казалась теплой. Легкое испарение реки, витавшее над ней, поднималось ее дыханием.

Пушков пораженно смотрел на проплывавшую женщину, на ее тонкие пальцы с золотым колечком, на маленькие розовые уши, в которых мерцали крапинки рубинов. Подумал, что это истекает по водам душа города, покидает его навсегда. Город остается пустым, бездушным, обреченным на уничтожение.

— Красивая… — сказал Коровко. — На такой бы женился…

Пушков оглянулся на его близкое усталое лицо, обветренное, в грубых тяжелых складках. В прищуренных зеленоватых глазах, следящих за уплывавшей утопленницей, было смутное, необъяснимое выражение.

Они въехали в пригород, в район нефтеперегонных заводов. «Бэтээр» пробирался среди стальных конструкций, металлических башен, реакторов. Огромные сферы были похожи на воздушные, готовые взлететь шары. Над ними туманились коконы, напоминавшие аэростаты. Цилиндры нефтехранилищ заслоняли небо. Повсюду были трубы, вентили, стальные мембраны. И все было взорвано, прострелено, смято и изувечено взрывами. Повсюду был снег, ветер. Казалось, они находятся в чреве огромного корабля, который натолкнулся на айсберг, был расплющен страшным ударом, вмерз в лед. И если заглянуть в эту стальную конструкцию, похожую на корабельную рубку, увидишь мертвого обледенелого капитана.

Пушков остановил «бэтээр», осматривал занесенные снегом проходы, по которым ночью, под жестокими морозными звездами, среди ледяного железа, пойдут отряды Басаева. Здесь ничто им не будет препятствовать. Ни снайперы, ни мины, ни падающие снаряды. Молча, кутаясь от стужи, запахиваясь в башлыки и накидки, пройдут среди ледяного металла, глядя на жуткие яркие звезды.

Рядом находилась цилиндрическая емкость, напоминавшая громадную консервную банку. Серебристая бортовина была проломлена, вся в черных жирных потеках. Вершину банки вскрыли, в объемную гулкую полость залетал ветер, издавал ноющие глубокие стоны. Казалось, здесь испускает дух опрокинутый на спину стальной великан. Умирает — огромного размера, закованный в ржавые доспехи рыцарь. И если заглянуть под забрало, увидишь распухшее лицо, седые усы, сипящие синие губы.

— Гляди-ка… — серьезно заметил Коровко, прислушиваясь к заунывному уханью. — Железяка, а и та выкликает: «Аллах акбар!»… Разрешите гранату кинуть, товарищ полковник…

Они тронулись, выбираясь из путаницы труб, из жирного сплетения железных кишок, отекавших холодной слизью. Услышали немолкнущий свистящий гул, словно где-то рядом работал огромный примус. В лицо пахнуло горячим ветром, металлическим кислым духом. Из-под земли, взломанная попаданием снаряда, торчала труба газопровода. Из нее вырывался факел. Пламя мягко ревело, бело-голубое внизу, красное на своей вершине. Моталось по ветру, как полотнище. От него расходилось стеклянное дрожание воздуха, горячее туманное сияние. Недалеко от факела стояло корявое деревце граната, густо осыпанное розовыми живыми цветами. Среди снегов, металлических обледенелых конструкций, в сфере теплого влажного воздуха, согретого газовым пламенем, оно расцвело, не дожидаясь весны. Нежно, прозрачно, от вершины и до земли, просвечивали розовые цветы. Пушков замер, созерцая это больное чудо, испытав одновременно восхищение и тоску при виде обманутого дерева. Война вносила аномалию в природу, сдвигала полюса, меняла местами времена года, и он сам, нацеленный на разрушение, был частью этой аномалии.

— Кабы не морозы, и зимой бы цветы расцветали… — печально глядя на деревце, произнес прапорщик. Провел по застежке бушлата, словно хотел скинуть с себя теплую куртку и набросить на деревце. — Сестре из медсанбата букет наломать… Она мне чирей на ноге залечила…

Их белый «бэтээр» мчался по городу, по той его части, что находилась в руках федеральных войск. В улицах стояла сизая гарь. Иногда в скелетах домов начинало мерцать, словно среди взорванных плит и согнутой арматуры притаился невидимый сварщик, пытался скрепить распадавшийся на части дом. И тогда сидящие на броне солдаты разом пригибались, ожидая пулеметную очередь.

Полковнику казалось, что они движутся в недрах огромного скелета, среди каменных ребер, позвонков, черепных швов. В пустые глазницы, сквозь впадины и овалы тазовых костей видят другие, лежащие рядом скелеты. Грозный напоминал лежбище громадных умерщвленных животных, кладбище первобытных ящеров, для которых изменились земные условия и наступила быстрая смерть.

Пушков наблюдал картины разрушения, и каждый умерщвленный дом имел свою собственную причину смерти. Высотные белесые короба, без крыш, с обугленными проемами окон, были выжжены изнутри дотла, расстреляны из танков, залиты плазменными струями огнеметов. От других осталась плотная, сложенная из плоских плит горка, напоминавшая кучку мусора, которую собирались ссыпать в совок. В них попала мина с вакуумным зарядом, аэрозоль сжег атмосферу, в зияющую пустоту были втянуты стены и перекрытия, сложились, как карточный домик, превратившись в аккуратную горку обломков. Третьи были расшвыряны до фундаментов фугасными снарядами «ураганов», напоминали сгнившие зубы с черными дуплами, из которых тянуло едва уловимым смрадом. Посреди улиц зияли воронки, окученные по окружности курчавой рыхлой землей, — место падения тяжелых бомб. Чернели глубокие кратеры, наполненные сернистым дымом, — следы попадания дальнобойных ракет «точка», достигающих подземелий, коллекторов, углубленных командных пунктов.

Начальник разведки продвигался по городу, не веря, что когда-то здесь сверкали фонтаны, шумели цветники и скверы, нарядные мужчины и женщины сидели в ресторанах и барах и теплыми бархатными вечерами в красивых домах уютно желтели окна.

Прапорщик Коровко угадал его мысли:

— Вряд ли его восстановят… Лучше музей устроить… Показывать, как не надо жить… Туристов приглашать, иностранцев… Я бы остался экскурсоводом работать… А то война кончится, куда мне податься!.. Дома ни жены, ни детей…

И услышав эти печальные слова, полковник Пушков вдруг остро, больно подумал, что здесь, среди развалин и постукивающих пулеметов, сернистых испарений и рокочущих артналетов, воюет его сын Валерий. Где-то рядом, близко, за красными кирпичными зубцами, за сломанным, с выбитыми глазницами светофором, за оборванными проводами, в которых запутался сгоревший троллейбус. Это он, Пушков, настаивал перед командующим на усилении атак, на продолжении штурма, чтобы побудить чеченцев покинуть позиции и пойти на прорыв. И так сильно, остро и сладостно было его желание увидеть сына, что он наклонился в люк к командиру машины и крикнул в стальное нутро, где, похожий на футбольный мяч, круглился танковый шлем:

— Свяжись с «Фиалкой»!.. Сообщи, что едем к нему на «капэ»!.. Пусть скажет своим чудакам, чтобы не стреляли в упор!..

Уселся поудобнее на белой броне, ухватился за пулемет. Смотрел, как над головой проплывает цветная, продырявленная пулями вывеска.

Они сидели с сыном в разгромленной комнате, среди перевернутой мебели, на высокой горе матрасов. Разбитое окно было занавешено брезентовым пологом. Сорванная с петель дверь была изрублена на дрова. На полу валялись цветные черепки тарелок и чашек, серебристые осколки зеркала. Два их автомата стояли рядом, прислоненные к стене. Снаружи доносился рокот танка, крики солдат, негромкая, удаленная стрельба пулемета. Полковник наслаждался этим замкнутым, отделенным от мира пространством, в котором он был вместе с сыном, дышал одним с ним воздухом, осторожно касался его руки, слышал близко звук родного голоса, видел рядом его молодое, сохранившее свежесть лицо, на котором усталость серыми тенями, тусклыми, едва заметными вмятинами, беглыми штрихами рисовала другое, будущее, мужское лицо.

Сын говорил торопливо, словно боялся, что к ним придут и прервут их нечаянную встречу, или упадет с окна брезентовый занавес и в комнату ворвется жестокое слепящее солнце, или отец вдруг уйдет и некому будет поведать о постигшем его несчастье:

— Как мне жить теперь!.. Двух лучших солдат в плен отдал!.. По моей вине!.. Их теперь на крюке поджаривают!.. Кожу по кусочкам сдирают!.. Не с меня, а с них!.. Не сберег!.. Клык мне жизнь спас, оттолкнул от гранаты, собой накрыл!.. Звонарь один у матери, в церковном хоре пел, не от мира сего!.. Как мне теперь взводу в лицо смотреть!.. Как мне их в бой посылать!.. Пусть уж лучше меня пуля достанет, своя или чужая!..

Он жаловался, тосковал и винился, тайно ожидая от отца прощения, отпущения греха. Хотел, чтобы отец объяснил случившееся не проявлением его командирской беспомощности, а действием злых, подстерегавших повсюду сил, притаившихся в каждом кусте и пригорке, на каждом повороте дороги, в каждом угрюмом взгляде из-под стариковской косматой папахи или из-под женского цветного платка. Отец угадал его умоляющее желание.

— Возьми себя в руки, сынок. Тебе еще воевать. Люди чувствуют, ты цел или расплющен. Тебе их завтра вести в атаку, и они должны твердо знать, что ты не ошибешься, не дрогнешь. Войны без потерь не бывает. Могут меня убить, могут тебя зацепить. Война — это дурь, дело случая. Неделю назад по дороге ехал, чувствую, целят в меня, мушкой по переносице водят, а выстрела не было. Может, снайперу веточка глаз затмила. Через десять минут офицер штаба вез донесение, и его срезало насмерть с брони. Самых лучших, самых умелых, самых удачливых все равно постигает несчастье. Ты за войну не в ответе. Ты в ответе за совесть свою и за честь. А уж там кого пуля выберет…

Сын благодарно кивал. Не отнимал у отца руку. Чувствовал, как из большой отцовской ладони пригоршнями лилось к нему тепло, крепкая спокойная сила и тончайшая нежность, которой он, как драгоценным снадобьем, врачевал душевную рану.

— Я все делал как надо… Как ты учил… Берег людей… Сам вместе с ними копал, носил, обустраивал… Шел в бой в первой линии… А тут какая-то оторопь, будто снотворное подмешали… Оружие отложил, забылся… Духи из-под земли, как тени… У них подвалы туннелями связаны… Я очнулся, хотел преследовать, а они в туннеле растяжки поставили… Упустил солдат…

Сын чувствовал, что отец слагает с него вину. По-отцовски заслоняет его. Позволял отцу заслонять. Прятался за него, как в детстве, помещая отца между собой и грозным враждебным миром, в котором оказался. Слабел от каждодневных боев, от потерь, от непонимания непомерной, непостижимой тайны, которой оказалась для него война. И отец был благодарен сыну за то, что в злую минуту вызвал его, нуждался в нем, прибегнул к его отцовской защите:

— Понимаю, ты устал, сынок… Который день непрерывно штурмуете… Я тороплю командующего, настаиваю на усилении атак… Посылаю тебя под огонь… Тебе тяжелей, чем мне… Это твоя первая война, самая больная, тяжелая… Я думаю о тебе постоянно, слежу за тобой… Горжусь твоей стойкостью… Нет на тебе вины, а только — непомерная тяжесть войны… Вот и неси ее с честью…

Полковник сжимал руку сына, исподволь разглядывал его большие грязные пальцы, обломанные, с черными каемками, ногти, красный надрез, оставленный чеченским ножом. Вспоминал его детские пухлые руки, розовые ногти, нежные подушечки пальцев, когда они хватали сочный мокрый снежок, слабо сдавливали, и с теплых пальцев, стискивающих сочный комочек, падали прозрачные капли.

Полковника посетила неправдоподобная, сладостная мысль. Если, ступая по хрустящим осколкам чашек, стараясь не задеть стоящие у стены автоматы, подойти к окну, занавешенному мокрым брезентом, и, зная сокровенное слово, осторожно откинуть полог, то увидишь не усеянный воронками сквер, не черные липы, похожие на плачущих вдов, не рыхлую парную ямину, отрытую под деревьями, куда из окрестных дворов свозят трупы чеченцев, чтобы присыпать наспех землей, обменять под вечер на убитых и пленных солдат. А увидишь зимний фруктовый сад, где в розовых яблонях — синее студеное небо и влажные хлопья снега, словно сад расцвел, наполнился душистой белизной, и по этому снегу, оставляя сочные голубые следы, идут жена Валентина и маленький сын. Пробирается за матерью след в след, боясь провалиться в холодную пышную глубину.

Снег выпал в новогоднюю ночь, и проснувшись в остывающей темной избе, обнимая под одеялом теплое плечо жены, он чувствовал, что снаружи, за крохотными оконцами, происходит бесшумное действо. Небо приближается к земле, и старая их изба, и дощатая кровать, где рядом спали жена и сын, и стоящая в углу лесная елка плавно всплывают в небеса. Он угадывал это медленное воспарение, не понимая его природу, верил в его чудесный смысл. Наутро — сад бело-розовый, без единого следа, снег на заборе, на ветках, на ветхом резном наличнике, и в благоухающей свежести, в прозрачной голубизне тонко трепещет хрупкая пролетающая сорока.

Они лепят в саду снежную бабу, катают комки среди яблонь. Сын толкает белый клубочек, старательно наматывает на него липкую белизну. Щека его румяная, как грудь снегиря. Шерстяная варежка, яркая, красно-зеленая, зарывается в снег. Жена Валентина скатала ком, свежий, как сливки, обводит его вокруг коричневой яблони, оставляет за собой желобок, отпечатывая в нем узкие легкие стопы. Он скатал огромный, уже неподъемный шар, который скрипит, проваливается, навьючивает на себя тяжелые хомуты снега, выхватывает белизну до земли, до мерзлой зеленой травы. К шару прилипли опавшие листья яблонь, сухой стебелек укропа, красная ленточка, оброненная женой на осеннюю грядку.

Они лепят снеговика. Сын счастливо смеется, видя, как его белый комок увенчивает снеговую фигуру. Жена вминает два уголька, втыкает морковку. Он вставляет в белую лепную руку деревянную лопату, и они водят хоровод вокруг белого идола, который охраняет и освящает их сад, их старую родную избу, их маленький тесный мир, где им так хорошо, где столько нежности, любви, красоты.

Полковник пережил это сладкое наваждение, глядя на брезентовый полог, за которым слышались сердитые рокоты танка.

— Скоро сломим чеченцев? — Сын благодарно посмотрел на отца, принимая от него первую помощь, восстанавливая с помощью отца нанесенные душе разрушения. — Мы их выжигаем, взрываем, а они за каждый кирпич сражаются. Я чувствую, у них дух не сломлен. Умирают, а кричат: «Аллах акбар!» Басаев грамотно ведет оборону. Скоро ему башку оторвем?

— Скоро, сынок. Через несколько дней станет легче. Надо их давить в эти дни, наращивать темп наступления. На твоем участке — главное направление удара. К празднику их не будет. В Грозном устроим парад. Вместе с тобой пройдем на параде. Я знаю, ты представлен к награде. На параде ее и получишь…

Полковник возвращал сыну бодрость и веру, вселял в него силы. И при этом испытывал тайную муку, вину. Он посылал сына в кромешный бой, бросал его под пули чеченцев. Торопил командиров полков, вызывал авиацию, наращивал огневые удары. Его замысел и военная хитрость, понуждавшие Басаева оставить город и уйти в открытую степь, где их уничтожат огнем, требовали усиления ударов. Требовали, чтобы сын, неопытный молодой лейтенант, кидался в атаки. Желая казаться сильным, внушая сыну веру в свое отцовское могущество, полковник старался, чтобы тот не угадал его слабость, не уловил его тайную муку.

— Почему ты считаешь, что через несколько дней станет легче? — Сын осторожно выспрашивал, видя в отце умудренного офицера штаба. Того, в чьих руках находится судьба операции, кто близок к командованию, в замыслы которого входят дневные и ночные атаки, многомерная, недоступная ему, лейтенанту, картина штурма и близкая, через все потери, победа. — Ты что-то знаешь, отец?

— Я ведь хитрый, — усмехнулся полковник, не желая прощаться с мимолетным видением чудного зимнего дня, ниспосланным ему среди горящих руин. — Помнишь, как я обводил тебя вокруг пальца? Как зубы тебе заговаривал? Ты спать не хотел, упрямился, а я зубы тебе заговаривал.

— Помню, — ответил сын, и его обветренные, искусанные губы вдруг сложились в детскую пухлую улыбку, от которой у полковника сладко дрогнуло сердце. — Уж ты умел мне зубы заговаривать.

— Мы их добьем на днях, сынок… Еще продержись… Вытащим из плена солдат…

… Они с женой впряглись в дровяные санки. Сын ухватился за поручни, задыхается от страха и счастья. Снег летит ему в лицо, сыплет с веток, валит влажными комьями с кустов, сквозь которые продираются санки. Вокруг высокие золотистые сосны с зелеными мохнатыми купами, отяжелевшие от снегопада, с синевой, с мелькнувшей лазурной сойкой, с красным завитком скакнувшей белки. Они с женой что есть мочи тянут санки, проваливаясь в сугробах. Рядом ее блестящие счастливые глаза, смеющиеся губы, упавшие из-под платка волосы. Она устала, но не отпускает постромку. Ей хорошо в этом родном лесу, рядом с любимыми, милыми. За ее пышный шарф зацепилась обломанная веточка бузины с засахаренной розовой почкой. Они подбегают к спуску, к белой, уходящей вниз дороге с мягкими, заснеженными колеями. Он перехватывает у жены постромку, толкает вниз санки. Сын в страхе вцепился в дощечки, санки виляют на склоне, перевертываются в пышных снегах. Сын кувырком, с тонким вскриком, летит, вываливаясь в белом пуху. Они с женой подбегают к сыну, отряхивают, ищут в сугробе его красно-зеленую варежку, вытряхивают снег из маленьких валенок. Сын плачет. Румяные щеки мокрые от талого снега, на разбитой губе кровинка. Мать целует его, гневно смотрит расширенными глазами на отца, отгоняет его прочь. А ему весело. Он подхватывает сына на руки, тормошит, заговаривает зубы, рассказывает про какого-то лесного крылатого чародея, который наблюдает за ними с сосновых вершин. Сын перестает плакать, смотрит вверх на сосны. И с вершины, из седых зеленых куп, мягко, бесшумно снимается белесая сова. Скользнула на тихих огромных крыльях, оглядела их сверху золотыми глазами.

— Отец, скажи, почему нас всегда предают?.. На той войне предавали генералы, политики!.. Кто предаст на этой войне?.. Ради чего воюем?.. Опять не дадут добить Басаева!.. Опять уйдет безнаказанно!.. Солдаты спрашивают: ради банкиров воюем?.. Опять Басаев уйдет из-под носа!.. — Сын торопился использовать краткое свидание с отцом, чтобы тот объяснил и наставил. Чтобы догадки и страхи, посещавшие его в редкие перерывы между боев, не сложились в унылую безысходность. Чтобы ярость, заставлявшая ползти вперед по кирпичам и по трупам, имела своим завершением праведную, осмысленную победу, послужившую измученной Родине. Чтобы война, на которой свирепо разрушался прекрасный город, послужила наконец прекращению страданий русских. — На днях завезли газету на передовую… Опять нам в спину журналюги стреляют… Скажи, кто завозит в войска пропаганду врага?..

— Всей правды и я не знаю, — ответил полковник, не чувствуя себя мудрее сына, испытывая, как и он, мучительные подозрения и страхи, которые бродили в войсках, как темные глухие течения. В генеральских кунгах и солдатских палатках, в штабах и медсанбатах, в частях, штурмующих Грозный, и в тех, что долбили камни горных ущелий, ползли невнятные слухи, что и эту войну остановят. Москве не нужна победа. В кремлевских палатах сидят агенты Масхадова. В министерствах и банках работают люди Басаева. Кровь и потери нужны для того, чтобы нефть, пропитавшая зеленой пахучей гущей землю Чечни, близкая, как грунтовые воды, перешла из одних рук в другие. Чтобы нефтяная труба пролегла по маршруту, по которому движутся корпуса и бригады, горят и взрываются танки, вертолеты пикируют на непокорные села и в ночи, умирая от потери крови, ползет потерявший ногу спецназовец. — Мы должны здесь, сынок, обыграть предателей. Добить Басаева раньше, чем успеют банкиры. Мы должны выстоять с тобою, сынок…

— Я выдержу, отец, не волнуйся… Обещаю… Спасибо тебе…

… Елка в новогодней избе. Влажно-зеленые ветки касаются темных венцов. Теплые дуновения от печки колеблют воздух. Покачивается у вершины серебряный стеклянный петух. Сын чистит мандарин, кладет на стол оранжевую глянцевитую корку. Пряный сладкий дух, янтарные прозрачные дольки. В глазах сына переливается елка, горящая на столе свеча, светящийся оранжевый плод. Жена подняла стеклянную рюмочку с вишневой наливкой. «За нас!.. За наше счастье!..» Они выходят в зимнюю ночь. Сад в голубых сугробах. Чуть заметный след пробежавшего зайца. Хрупкие очертания яблонь. Он зажигает бенгальский огонь, отдает сыну. Тот, страшась и ликуя, поднимает лучистую сверкающую звезду, от которой на снегах трепещет невесомый прозрачный свет, переливается сосулька на крыше, прозрачная тень ложится от снежной бабы. «Звезда вифлеемская», — говорит жена, глядя на лучистый пучок. А ему хочется, чтобы звезда не сгорала, бенгальский огонь бесконечно сыпал в ночь свой шелестящий ворох, стеклянно мерцали ветки промерзших яблонь и счастье их не кончалось, они оставались неразлучны под этой детской чудной звездой.

— Ты спрашиваешь, за что мы воюем… Не за банкиров с их алмазными перстнями… Не за прихоть политиков, которые на наших костях добывают себе власть… Не за нефть, которую гонят за рубеж олигархи, когда в русских домах мороз… Воюем за отдаленную, будущую, постоянно у нас отнимаемую Победу… — Он умолк, не уверенный, время ли ему говорить об этом в сумрачном взорванном доме, среди едкого зловония и гари, в которую превращался огромный город, разрушаемый их руками. — Так уж устроена наша история, а другой не дано. Каждый век Россия в кровавых боях одерживает великую Победу, сохраняет свой Русский Путь. И каждый раз эту Победу выхватывают, превращают в груду обломков, хотят смахнуть с земли, вымести вон из истории… Минувший век был веком Русской Победы, когда мы под водительством Сталина отбились от страшного врага. Под Волоколамском со штыками наши бежали на немецкие танки, а потом намотали на свои гусеницы все дороги Европы, а на стенах рейхстага есть имя твоего деда — «Пушков»… И прежний, царский век был веком Русской Победы, когда сами сожгли Москву, положили на Бородинском поле половину армии, а потом разбили походные шатры в Булонском лесу и на Енисейских полях… Сегодня Россия снова разгромлена, враг в Кремле, в русских душах уныние, предатели гонят нас в пустоту, называют нас быдлом. И снова, тебе и мне, предстоит одержать Русскую Победу. Сделать наступающий век Русским веком… Здесь, в Грозном, мы должны победить. Русский солдат должен снова поверить в себя. Народ должен поверить в русского солдата и генерала. Россия должна поверить в армию… Мы выстоим, сынок, разгромим подонков, которые на посмешище миру выставляют отрезанные русские головы… Сегодня по Сунже плыл цветной эмалированный таз… В такой я положу голову Шамиля Басаева… По берегу, по снегу бежали раненые собаки… Я заставлю бандитов уползать по снегу, оставляя кровавый след… По реке плыла молодая утопленница… Мы воскресим Россию.

Он умолк, боясь употребить неправильные, слишком напыщенные слова, которые не вмещали в себя его ненависть, ярость и страсть. Бродившие в нем угрюмые мысли сменялись озарениями и Бог весть откуда берущимися словами любви, которые гасли среди бесконечных военных трудов, ночных допросов, радиоперехватов, боев.

— Помнишь, сынок, как ты учил «Бородино»? Как читал наизусть нам с матерью?

— Помню, конечно…

В горячей белой печи догорают малиновые сочные угли. В стакане тает принесенная из сада сосулька, голубая, мерцающая, с вмороженным светом звезд. Сын в ночной рубашке поставил босые ноги в мякоть кровати, откинул кудрявую голову, декламирует Лермонтова. С теми же интонациями, восклицаниями, с какими учила мать, не понимая всех слов, видя, как восторгаются им, веря в вещий смысл произносимых стихов. «Полковник наш рожден был хватом, слуга царю, отец солдатам…» Голос сына тонок, певуч, он путает слова, перескакивает с рифмы на рифму. «И умереть мы обещали, и клятву верности сдержали мы в бородинский бой…» И щемит острое чувство любви к жене и сыну, благодарность старой деревенской избе, ее стенам, окружившим их своими фиолетовыми сучками, темными трещинами, тесными голубыми оконцами, из которых виден зимний застывший сад. Так хочется продлить их единение, близость, оставаться втроем неразлучно. Он смотрит на жену, желая угадать на ее белом большом лице то же чувство. Лицо ее все в слезах.

— Прошу, сын, живи… — полковник страстно, почти умоляюще потянулся к сыну, касаясь плечом его сильного молодого плеча. — Есть план, утвержденный командованием… На твоем участке нужно усилить удары… Еще несколько дней боев… Мы должны живыми вернуться домой… У нас есть мать… Мы к ней приедем весной, когда яблони зацветут… Уберем с тобой сад, побелим деревья, спалим старые листья… Вынесем стол под яблони… Мать принесет самовар… Будем втроем чаевничать в нашем райском саду под розовыми цветами…

— Так и будет, отец… — Сын чувствовал прикосновение отцовского сухого плеча. — Я тебе благодарен… По твоему совету я стал офицером… Мать меня прочила в учителя, а я пошел за тобой… Одержим Русскую Победу и вернемся в наш райский сад… Ты за меня не волнуйся…

Тот зимний давнишний день, в котором на белых страницах нарисованы красные буквицы. Синица у ледяного окна. Скакнувшая цепкая белка. Снеговик в саду. Серебряный стеклянный петух. Сын спит, сбросив горячее одеяло, выставив маленькую голую ногу. Спит жена, светлея теплым большим лицом, окруженным темной волной волос. Его пробуждение в ночи от тревожного удара сердца, будто стукнул птичий клюв. Где-то далеко, в мироздании, на страшном от них удалении, из черной воронки Вселенной излетает бесшумный вихрь. Движется к ним, незримый, беззвучный, проносится сквозь пространства и годы. Тянет щупальца, заметил их в старой избе, углядел среди бескрайних снегов. И как спастись и укрыться, как обмануть черный, нацеленный из Вселенной зрачок? Он лежал, боясь шевельнуться, прислушиваясь к ночным дуновениям, шептал бессловесную молитву о продлении счастья.

— Пора, — сказал полковник, вставая, подхватывая автомат. — Хорошо, что тебя повидал… Матери напиши… Сетует, что нет от тебя писем… Я ее, как могу, успокаиваю… И вот еще что, сынок… Завтра возьмете этот Музей искусств… Он будет гореть… Если сможешь, найди и вытащи оттуда картину «Хождение по водам»… Какие-то люди идут по какой-то воде… Мне это нужно для моей агентурной работы… Ну, я пошел…

Лейтенант Пушков до белого «бэтээра», на котором того терпеливо поджидали автоматчики. Видел, как отец скакнул на броню, схватив скобу, поставив ногу на скат. Ловко, гибко устроился у пулемета. Махнул рукой, и белая машина плавно ушла, качая ребристой броней среди расщепленных деревьев.

Лейтенант Пушков, проводив отца, обходил позицию, проверяя посты и огневые точки. Дом, погруженный в сумрак, был наполнен шорохами, мельканием теней, тихим звяком оружия. Подкрепление десантников устраивалось на этажах. Разжигали на лестничных клетках маленькие костры, на которых дымились котелки с тушенкой и кашей. Снайпер Ерема обустроил позицию в глубине просторной комнаты с разбитым окном. На столе, перевернутый, ножками вверх, стоял стул, и на нем, как на козлах, лежала снайперская винтовка. Сквозь разбитое окно виднелся соседний Музей искусств и часть улицы с искореженной легковушкой. Выстрел из глубины комнаты был не виден снаружи. Снайпер был надежно упрятан от пули и мины. Ерема, высокий, худой, в бронежилете и каске, белея в сумерках деревенским продолговатым лицом, доложил обстановку и, выждав, с длинным вздохом сказал:

— Как там Клык и Звонарь!.. Не могу представить… Мучают, небось, их «чечи»!..

— Отобьем, вот увидишь!.. — торопливо и страстно ответил Пушков. — Еще пару дней штурмовать, а потом заставим их, гадов, ползти, как собак, оставляя кровавый след!.. Веришь мне или нет?

— Верю, — ответил Ерема. Удивился тому, что командир сильно сжал его руку.

Этажом ниже Косой, держа на плече автомат, укрылся за обломком стены, прикрывая лестничный марш. Шагнул навстречу Пушкову, стараясь в сумерках рассмотреть лицо командира.

— Мне Клык вазу велел в «бээмпэ» положить, а я ее разбил по дороге… Сколько нам еще воевать?..

— Неделю, не больше… Клыка и Звонаря вернем… Обменяем на пленных «чечей»… Скоро увидишь башку Басаева в эмалированном тазу…

Затылок ломило от полученного в схватке удара. На руке горела рана, нанесенная чеченским ножом. Но дух его был крепок и бодр. Ему хотелось завершить обход и улечься на груде сырых одеял, чтобы в тишине, в несколько последних минут перед сном обдумать слова отца о Русской Победе.

В сквере под деревьями бульдозер вырыл плоскую черную яму. В нее светил танковый слепящий прожектор. В белых жестоких лучах, среди комьев земли, лежали трупы убитых чеченцев. В камуфляже, в кожаных куртках, в капроновых бушлатах, в мятых штанах, в измызганных башмаках. Чернели их открытые рты с блестящим оскалом зубов. Бугрились скомканные, пропитанные кровью и слюной бороды. Их привозили из соседних кварталов, где прошумела атака. Вытаскивали из подвалов, куда ударяли гранаты и бомбы. Вырывали из-под рухнувших перекрытий и глыб. Медленно, светя прожектором, приближалась боевая машина пехоты. За ней по снегу, на стальном тросе, как рыба на кукане, волочилась связка убитых. Машина приблизилась к краю ямы, работая двигателем, выталкивая из кормы синий дым. Солдаты возились с тросом, выпутывая трупы. Сталкивали их в яму, пиная сапогами. Мертвецов присыплют мелкой мерзлой землей. Наутро в расположении части появится тихий, плохо выбритый чеченец. Они уединятся с командиром, станут договариваться об обмене убитыми.

Пушков поднялся на этаж, где было ему приготовлено ложе на провалившейся двуспальной кровати, подле которой уцелел туалетный столик с рядами цветных флакончиков. Стена была проломлена танком. В неровной дыре чернело небо без звезд. Пушков залез в капроновый спальный мешок, поудобней устроился на чьем-то супружеском ложе. Стал мгновенно засыпать, забываться. И в клубящемся урагане прожитого дня, среди оседающих стен и падающих с крыши людей возник отец. Большой, теплый, с молодым счастливым лицом. Наклонился над его детской кроватью, заслоняя коричневый потолок с глазастыми фиолетовыми сучками.




ч. 1 ч. 2 ч. 3 ... ч. 7 ч. 8